Война. Детство кончилось

Когда началась война, мне было 11 лет (почти 12), а Сереже год и два месяца. Папу очень скоро забрали – однажды он просто не пришел с работы домой, и мама мне объяснила, что папу забрали немцы, и теперь мы будем жить втроем. В Харькове был голод, и мама пыталась нас как-то прокормить. Сережа еще не ходил, он сидел в своей кроватке и лепетал: «Блинты дай…» Блинта – это была такая еда из очистков картошки… Я не понимаю, как мама это выдерживала.

В городе шли облавы на евреев, как и во всех городах, где стояли немцы. Причем облавы проводили не немцы, а полицаи-украинцы. А мама никогда не скрывала, что она из еврейской семьи (она даже шила только евреям). И наша соседка Аня Коростелева, она жила в крохотной комнатке возле кухни, а работала кассиром на ипподроме, предупредила маму, что в городе идет облава: прочесывают все, по чердакам и по подвалам ищут евреев, а потом вместе с детьми погружают их на какие-то трактора и везут неизвестно куда.

[В автобиографии, написанной рукой Татьяны Владимировны, приводится принципиальное иное объяснение причины бегства: соседка – возможно, другая, не Анна Коростелева – донесла на Марию Александровну, что она еврейка.]

Мама недолго раздумывала: Сережу на руки, меня за руку – и без денег, документов (документы она вообще уничтожила), без какой-либо еды и вещей – отправилась с нами куда глаза глядят.

Мы скитались больше месяца, ночевали где придется, где кто приютит. Всюду условия были, конечно, самые скромные, нас угощали тем, чем питались сами. Но в основном нас боялись пускать в дома. Никакие власти нами не интересовались. Наконец мы попали в Казиевку.

Казиевка – село исключительно красивое, вдоль дорог фруктовые сады, растут яблони, вишня; красивые хатки, бедные, с маленькими двориками, но побеленные, чистые, все такое характерное, украинское. В этой Казиевке, на краю села, нас приютила женщина на то время, пока мы найдем, где нас примут. Она, как и все, боялась. Через несколько дней подъехала какая-то повозка, запряженная лошадьми, и нас отвезли в деревню Пархомовку Краснокутского района Харьковской области.

В Пархомовке нас поселил у себя дед Листопад. У него были внучки, дочки, сын в Харькове на заработках. Корова, хозяйство…. Он нам освободил комнату, в ней стояли стол, лавка и две кровати, русская печь. Матрасов не было, только поношенные вещи, но можно было лежать на них и укрываться ими.

В Пархомовке был сахарный завод (бывший завод Харитоненко), мама работала там, шила мешки. И иногда гадала на картах. Вспоминаю такой случай: одной женщине в Казиевке мама нагадала, что муж ее должен скоро прийти, но что он инвалид. И действительно очень скоро, мы жили уже в Пархомовке, эта женщина разыскала маму и рассказала, что через несколько дней после того гадания ее муж вернулся, она увидела его издали, как он шел на костылях по пыльной дороге. Эта женщина хотела как-то отблагодарить маму. Так пошла молва, и мама гаданием зарабатывала на жизнь, брала не деньги, их ни у кого не было, а еду – яйцо, пшено, муку… и все завернутое в тряпочки. А если кто-то делился картошкой или фасолью – это вообще была роскошь.

Дед Листопад учил меня рубить дрова, точнее это были не дрова, а ветки, топили мы только ветками, и рубили их секирой. Корову он доил сам, никого другого к ней не подпускал. Называл он меня «Танька»: «Танька, иды сюды, Танька, дывись и т. п.» [В семье Татьяну Владимировну называли Татой.]

Насколько помню, в Пархомовке я постоянно хотела спать, дел было очень много: печь натопить, что-то сварить из пшена, дров нарубить на день. Однажды я отрубила себе подушечку пальца, и кусочек попал в поддувало и сгорел. Палец я просто придавила – и все. Крови не помню. И это единственный шрам, оставшийся от того периода жизни в деревне. Мы прожили в Пархомовке около года.

Когда немцы отступили в первый раз (в конце февраля 1943), они нас не тронули. Мама ходила в нашу комендатуру и просила, чтобы нас отправили в Харьков, и все ждала, что к нам придут и помогут уехать. Но вместо этого в августе вернулись немцы. И пришли они озверевшие, понимали, видно, что придется отступать, и грабили все подряд, и угоняли всех, кто не успел спрятаться. И вот как-то мама прибежала откуда-то и сказала, что нас угоняют. Это случилось в мой день рожденья, 6 августа, мне исполнилось 14 лет.

К нашему дому подошла длинная повозка, запряженная волами, – можара, на таких возили сено, – и мама сказала, чтобы мы залезали в солому на эту можару. Нас гнали как скот и вместе со скотом, коровы и лошади шли рядом с обозом. «Мне пришлось подружиться с волами. Но одевать ярмо на волов мне помогали. Ярмо было очень тяжелым. Два раза в день мне приходилось доить шесть коров, но зато доставалось молоко, и я была счастлива! С непривычки у меня очень болели пальцы, особенно мизинцы, [неразборчиво], но потом это прошло. Ночью нас спасали от холода солома и старое ватное одеяло. Утром все покрывалось инеем, но мы не болели».

Мы ехали очень медленно, куда – неизвестно, но нам было как-то все равно. По дороге немцы, совершенно озверевшие, грабили селян. Мама очень боялась, что немцы как-нибудь узнают о ее посещении нашей комендатуры.

Наконец мы «доползли» до какого-то населенного пункта, деревушки возле железной дороги. Нас поселили в хате, помню, что там была солома. Вскоре нас погрузили в товарные вагоны, в вагон надо было забираться по доске. В этих вагонах везли и скот.

Не знаю, куда и сколько времени мы ехали. Из вагона нас не выпускали, двери были закрыты проволокой, и нас охранял конвой. Мы должны были сообщать, если хотели выйти на станции (например, по нужде), но мы старались по возможности не выходить, даже когда нам разрешали, – боялись, что отстанем от поезда.

Уже после войны меня многие спрашивали: «Танька, а почему ты не удрала? Ведь многие убегали». Но как я могла? Оставить маму с Сережей? Бежать втроем? И что бы мы делали, оставшись втроем неизвестно где? Не говоря уже о том, что при попытке к бегству немцы сразу стреляли да и все. Мы были как послушное стадо, как все, так и мы. Коллективное сознание. Никто не отделял свою судьбу от тех, кто рядом. Мужчин среди нас не было, только женщины, из маленьких детей – один Сережка. Еды нам не давали, все делились друг с другом тем, что у них было. «Самым большим лакомством была сахарная свекла, печеная или вареная».

От этой поездки у меня остался шрам от ожога на запястье правой руки, я обожглась о трубу «буржуйки» во время неожиданной остановки поезда. Я высунула руку в дверную щель и долго держала так, а потом вся ранка оказалась черной, обугленной. Думаю, так я избежала осложнения.

Наконец мы куда-то приехали – уже позже я выяснила, что это был город Кониц в Западной Пруссии [возможно, Конин в Западной Польше]. Из вагона спрыгивали прямо на землю. Потом мы долго шли пешком. Поселили нас, несколько сотен человек, в огромном полуразрушенном здании, кажется в бывшей церкви (наверное, это был костел). Там примерно через каждые полметра стояли двухъярусные кровати, оббитые черными шерстяными одеялами. Мы заняли одну кровать – внизу мама с Сережей, наверху я. Было и холодно, и очень душно, хотелось пить и есть. Я укрывалась нашим ватным одеялом, оно все-таки немного согревало, хоть и было совсем истрепанное. Что мы ели и пили, я не помню – кажется, нас кормили какой-то похлебкой.

Однажды немцы велели собраться всей молодежи, и мне тоже, я была крупная, с виду здоровая, не изможденная. Мама очень испугалась за меня, но наши полицаи сказали ей – не волнуйтесь… Мы пришли в какое-то помещение, нам велели раздеться догола. Проверяли зубы, волосы, кожу, зрение, измеряли с головы до ног, взвешивали, расспрашивали... Потом я вернулась к маме. А вскоре нас, нескольких девочек, опять вызвали, погрузили в пассажирский вагон и куда-то повезли. В вагоне было чисто, но душно, с нами ехало очень много людей.

Ехали мы недолго, часа два. Высадили нас на каком-то полустанке и отвели в небольшой дом возле железнодорожной ветки, поместили всех в одну комнату с такими же деревянными двухъярусными кроватями, оббитыми темными одеялами. В доме этом жила одна немка, нам сказали, что она будет кормить нас. Пробыли мы там недолго, дня три-четыре. Кормили нас брюквенным супом и хлебом «крафтброт». Мы могли выходить на улицу, но гулять можно было только возле домика. Но в основном мы спали, даже не разговаривали между собой. Обстановка была гнетущая, мы представления не имели, что нас ждет. А потом нас погрузили в вагоны и привезли обратно, в то же место, откуда вывезли. Так и осталось непонятным это происшествие. Ни на какую работу нас не определяли. Теперь я думаю, что это ведь конец войны, немцы чувствовали, что проиграли, и сами не знали, что с нами делать.

Вскоре после этого нас стали «сортировать». Маму куда-то вызывали, и там она объяснила (все со слов, документов не было), что фамилия наша Лоренс, что папу забрали и где он – мы не знаем. Возможно, из-за фамилии Лоренс отношение к нам изменилось к лучшему. Видимо, мы попали в «элиту».

Нас поселили в новом двухэтажном доме из красного кирпича, неподалеку был лес. Нам выдали одежду, обувь, продукты. До этого у меня было одно платье, темно-серое, шерстяное, мама сшила, кажется, из старого пальто, и я в этом платье ходила круглый год. В швах завелись вши, я вычищала их, стараясь делать это, когда никто не видит, и снова надевала это же платье. Мы практически не общались с людьми, да и никто не общался друг с другом, все боялись, все были в напряжении. Многие хотели удрать, но никому это не удалось, а после такой попытки эти люди были под особым присмотром. Время перестало отсчитываться…

[«Время перестало отсчитываться»… Попытки выяснить у Татьяны Владимировны, в какое время года они находились в том или ином месте или переезжали с одного места на другое, ни к чему не привели. Но зато ее ответы образно характеризуют общую картину военного времени. «Это была зима, или весна, или еще осень? Снег помните?» – «Снега не помню, но в Германии ведь не такие снежные зимы, как у нас». – «Вы говорите, было холодно? Значит, не лето?» – «Холодно могло быть и летом, ощущение холода было постоянным». – «А листья на деревьях? Желтые, зеленые или вообще никаких?» – «Не было листьев, потому что не было деревьев! Все разрушено кругом. Не помню вообще никакого пейзажа».]

Через несколько недель кто-то пришел к нам и сказал, что немцы нашли папу по газете. У немцев была отработана система поиска людей. И нам сказали, что нас отправят туда, где наш папа, – в Росток, в OST-лагерь.

В Росток мы ехали в пассажирском вагоне, и ехали довольно долго. Нас было несколько человек, но каждый сам по себе, мы не общались.

Плохо помню, как мы добирались до лагеря. Поднимались на горку по узкой дорожке, выстланной булыжником, рядом проходила трамвайная линия. Когда поднялись, увидели аккуратный железный забор и проходную. Нас завели на территорию, и мы увидели небольшой барак. Там был папа; он не знал, что мы приедем. Мама пошла туда сначала одна, а мы с Сережей стояли во дворе. Папа вышел молча, мы не целовались, не обнимались, это была как будто случайность, мы все боялись, что нас опять куда-нибудь уведут, что семью снова разлучат. Папа был уже совсем слабый.

Поместили нас в крохотной комнате в бараке, где только что-то вроде нар, больше ничего. Мы с Сережей спали рядышком в каком-то углу, а папа с мамой на нарах. Барак занимала только наша семья. «Я с Сережей в любую погоду была во дворе возле этого сарая или в коридоре барака. Больше нам никуда ходить не разрешали. Возле барака был пост, где постоянно дежурили немцы в военной форме. Они выпускали и пропускали транспорт, но людей мы не видели, наверное был еще другой выход из лагеря».

Папа работал в этом лагере электриком и кочегаром. Мама где-то подметала, убирала или что-то в этом роде. Иногда я ходила помогать папе в кочегарку, там можно было согреться. Топили такими специальными брикетами, в форме восьмерки, сантиметров 15 длиной, сантиметров пять толщиной, а посредине перешеек, и мы с Сережей помогали их укладывать. Туда же в кочегарку папа приносил еду: он получал с утра на всех нас баланду – серого цвета жидкость, в которой плавала брюква, и крафтброд – черствый черный хлеб, его можно было долго-долго жевать. По всей видимости, этот рацион был точно рассчитан и не давал погибнуть от голода. Но есть хотелось всегда. Приходила в кочегарку и мама, а немцы никогда не заходили туда. Папа с нами не разговаривал, мама тоже. Общались мы только по быту, ничего не рассказывали друг другу – как и откуда мы сюда попали. Боялись лишнее слово сказать…

За нашим лагерем были еще лагеря военнопленных – поляков, чехов, итальянцев, французов и др. Потом, когда нас уже освободили, я не понимала, откуда столько народу, ведь мы никого не видели, никогда никаких машин, хотя жили у проходной. Теперь только я поняла – наверное, там были другие ворота, в которые въезжали машины. А наш барак выходил на улицу, мы видели, как трамвай проходил из-за горки наверх мимо лагеря, куда-то поворачивал и шел дальше. Неподалеку были видны немецкие домики.

Был ли страх? Мама мне говорила: не лезь куда не нужно, ничем не интересуйся, вот ты с Сережей, и все. Я боялась только, что куда-нибудь не туда пойду или Сережа побежит куда нельзя. У меня были как бы сиюминутные задания, здесь и сейчас, и я боялась, что не выполню их. Сережка ведь был очень любознательный, беспокойный… Возле барака, где мы жили, было чисто, но места мало, и Сережа не понимал, почему никуда нельзя пойти, и страшно сердился на меня.

Однажды я увидела: на склоне за забором лежит человек в пальто, лежит неподвижно, лицом в бордюр. И никто не обращает на него внимания. Трамвай проезжает, охрана тут же… Наверно, это был русский. Я подходила к забору, смотрела и боялась, что меня увидят. Меня удивляло, что никто не подходит к нему, никто ничего не говорит. Пролежал он долго, два дня точно, а потом исчез.

Раза два случилось так, что один солдат из охраны выпускал нас с Сережей. Как-то он сказал нам (по-немецки, естественно, но я как-то поняла, разговорную речь я немножко уже понимала, хотя говорить не умела): вот улица, пойдете по ней, и в тупике будет маленький магазинчик, надо подняться на две ступеньки, и там вас угостят. Мы пошли; Сереже там дали кусочек сахара и сушку, и мне сушку. В магазине продавались все продукты, но по карточкам. Пожилая женщина, продавщица, рассказала, что ее муж на Восточном фронте, и она молится за него, чтобы он остался жив.

Почему этот охранник так поступал – я не знаю. Может быть, ему было велено? Или просто проявление человечности? Но немцы ведь очень дисциплинированные, причем он же не один дежурил... Не знаю.

В OST-лагере в Ростоке мы пробыли около года. В начале мая 1945 года нас освободили советские солдаты, пьяные, грязные, какие-то ободранные, с автоматами, грубые, злые… Они оскорбляли нас и называли предателями. Мы были голодные, без вещей, без документов – только нашивки «OST». Всей толпой пошли по улице, и я все удивлялась – откуда столько людей? Причем мужчин сразу отделили от женщин, так что с папой мы опять расстались. Куда мы шли, что с нами будет – нам было неизвестно. Через какое-то время Сережку посадили на двухколесную тачку поверх вещей.

Так мы шли несколько дней, останавливались в каких-то заброшенных населенных пунктах. Ночевали в разрушенных жилых домах или в поле. В этих разбитых помещениях были оставлены какие-то вещи, мы что-то подбирали, потому что у нас же ничего не было.

Однажды в каком-то населенном пункте мы зашли в большое здание, совершенно разрушенное, не зная, куда приткнуться, а следом за нами вошли наши солдаты, в грязных шинелях, с автоматами. Нас было человек пять, и одна женщина, Люба, была беременная. И вот подходит к ней солдат с автоматом – а, мол, беременная… Ясно же, что забеременела в лагере. А к нам и без того относились как к врагам. В эту минуту он мог запросто пристрелить ее, без всяких последствий для себя. Но тут моя мама упала перед ним на колени и стала что-то говорить – «Ой, товарищ генерал…» Точных слов я не помню. Но солдат этот как-то приободрился и ушел, оставил нас в покое.

От посещения того дома у нас остался «сувенир» на несколько лет. В доме том карниз почти обвалился, держался только одним концом, и на пол съехала шикарная тюлевая занавесь, очень красивая. Видно, раньше там жили люди зажиточные. И мама эту занавесь отцепила, свернула и взяла с собой. Потом, когда мы уже жили на Московском проспекте в Харькове, мама сшила из нее занавеску на единственное наше окно. Годы прошли, я вышла замуж, родился Дима, а занавеска эта все висела…

Наконец нас погрузили на грузовые машины и отвезли на территорию, которую потом назовут Сборно-пересыльный пункт Северной группы войск № 144 (СПП № 144), состоящий из двух населенных пунктов в Восточной Германии под названиями Торн и Вангерин (ныне принадлежат Польше и называются соответственно Торунь и Венгожино).